Все
счастливые семьи дырдырдыр, а каждая несчастливая семья балабалабалабала.
Мы
не просто поссорились.
Мы
раздолбали друг друга ниже ватерлинии, как в море корабли.
В
моей комнате подсыхает, прислонившись к стене, Анна Каренина. На ней
темно-зеленое платье из панбархата. У меня есть такое же. Платье длинное, но
все равно видно, что Анна босая. Это мой авторский прикол, но дело не в этом. У
Анны мое лицо. Как так получилось, я не понимаю.
Он
влетает в комнату и сбивает пустой мольберт. С мольберта падает невымытая кисть
и чертит на полу изумрудную запятую. Я молчу.
Он
закладывает вираж и ложится на обратный курс, в заключение хлопая дверью. На
его плече спортивная сумка, набитая явно шмотьем.
Еще
позавчера он сказал, что когда я чеканусь окончательно, он навестит меня на
Шепеткова и освежит яблоками.
Я
должна срочно выполнить одну левую заказуху, но мне не пишется. Если честно, то
и не живется. В таком состоянии хорошо бы опять нажраться, но кто-то добрый возвращает
мне мышечную память о прекрасном, и я достаю мольберт. Почему-то захотелось
написать этюд с белухами, и я даже сходила в дельфинарий, заплатив вместо 40
рублей 80. Меня тронуло, что администратор дельфиньей резервации отнесся к
моему задрипанному этюднику как к личности, и я не стала спорить. Однако белухи
так и замерли в состоянии подмалевка на холсте, не пожелав прописываться.
Осталось до черта разведенных красок. Я использовала их на Анну Каренину.
Он,
конечно же, поехал к маме. Это так тупо.
Я,
наверное, не очень гожусь для семейной жизни. Почти не готовлю и почти не
стираю. Правда, я придумываю интерьер и делаю ремонты. Но смена интерьера
происходит раз в пять лет, а готовка жрачки требует ежедневного участия.
Поэтому считается, что я ни хрена не делаю.
Я –
творческая натура.
По
мнению свекрови, просто хуёвая жена.
В
глубине души я с ней согласна.
Но,
несмотря ни на что, мы жили хорошо.
Расползались
на лето по разным комнатам и встречались зимой под одним одеялом.
Десять
лет мы жили хорошо, зимуя в общей кровати, и наконец выяснили: мы очень разные
люди.
«Нас
родили разные матери от очень разных отцов…»
Он
упертый технарь, а я – свободного полета гуманитарий.
Он
не хочет признавать очевидных вещей, а говорит, что у меня едет крыша.
Я отвечаю,
что у него-то и ехать-то нечему.
В
общем, все смешалось в доме Об…
Началось
с того, что он сказал: его любимый писатель – Лев Толстой.
Я
была бестактной. Покрутила пальцем у виска.
Как,
спросила я, это может нравиться?- эта насильно сломанная кобыла, и убийство
невзаправдашней Карениной, и тупость Наташки, поменявшей часы на трусы, и
занудство, прямо-таки невыносимое занудство, и главное, все это вместе –
сплошная дурацкая врака, увенчанная апофеозом дебилизма – ремиксом Евангелия,
про который и вспоминать-то противно…
Я
сказала, что Толстой – мудак и говно.
Он
сказал, что говно – это я.
Я
сказала, пошел ты тогда на хер.
Он
сказал, пошла ты сама на хер.
Вечером
я нажралась с двумя соседками, и ночью он выносил мою блевотину в новом тазике,
в котором я собиралась варить варенье из черноплодки, но так и не сварила.
Утром
я сказала, фиг с ним, с тазиком. Прости, я нечаянно нажралась.
Я
хотела мира.
Он
ничего не сказал. Мир подошел близко-близко, но тормознулся в трех шагах, на
границе войны и перемирия.
Ну
хочешь, я постираю твоё что-нибудь там? – сказала я.
Он
снова ничего не сказал, но мир тихонько подкрался еще на полшажка и замер,
недоверчиво поджав хвост.
Я
боялась его вспугнуть и поэтому решила больше ничего не говорить.
На
ночь мы разбрелись по своим комнатам.
Лето,
жарко.
Перед
сном я слазила в интернет на какой-то литературный сайт и случайно прочитала
чей-то рассказ под названием «Монетка». Героиня рассказа тусовалась в аду
вместе с классиками литературы. Довольно мерзопакостный Чехов правил адов бал,
вел себя непристойно и вдобавок быстро наклюкался. Рассказ мне понравился. Я
выключила комп и легла спать.
Проснулась
я от ясного ощущения, что в мою комнату, через окно на пятом этаже, пришел
Антон Палыч и сел на стенку. Я включила свет и действительно увидела на стене
жирную ночную бабочку, но это был не Чехов, а Лев Толстой. Я узнала его по
бороде и насупленным бровям. Пришлось встать, накрыть Льва банкой и выбросить
на улицу.
Не
успела я свернуться на своей девичьей постельке и погасить свет, как Толстой
снова был в комнате. Покружив над лампой, Лев Николаевич увеличился до размеров
один к одному и сел на мое царское место, подобрав довольно-таки грязные босые
ножищи под кресло. Я смотрела на него с дивана, прикрывшись одеялом, и опасливо
ждала, что будет дальше. Он же разглядывал меня оценивающе, как будто собирался
писать мой портет и заранее определял границы светотени.
- А
ты совсем не похожа на Анну, - произнес наконец классик. Это были его первые
слова.
- С
чего мне быть на нее похожей? – удивилась я.
-
Но ты ведь тоже кончишь под паровозом, - заявил он.
-
Какое изысканное извращение, - прогноз мне не понравился.
Толстой
задумчиво смотрел мне в лоб.
- Я
бы на тебе не женился, - сообщил он вдруг, - ни при каких обстоятельствах.
-
Да и я бы не согласилась.
-
Почему?!
-
От вас рождалось слишком много детей, - сказала я осторжно. Мне не хотелось
нарываться.
Толстой
запустил пальцы в косматую бородень:
-
Сонька тоже с гондоном желала, да я не любил, - сказал он.
Я
бы с удовольствием сказала «скотина вы, Лев Николаевич, мудак и говно», но
опять конформистски промолчала. Однако и Лев сменил тему.
- И
что сейчас люди читают? Вот ты, например? – поинтересовался он, - бест, как
его, селлер какой-нибудь?
Я
вспомнила, что от частого употребления на моей клавиатуре начали западать
кнопки «х» и «г», и сказала:
-
Фуфла не держим. А вы?
-
Толстого перечитываю, - сказал Толстой.
-
Стрёмно? – посочувствовала я.
-
Да так, - признался он.
- И
много еще осталось?
-
До хуища, - вздохнул граф.
Я
впервые в жизни почувствовала к нему что-то вроде симпатии.
- А
вы Библию читайте, - посоветовала я.
Но
Толстой, кажется, не расслышал, потому что как раз в тот момент ковырялся в ухе
взятой со стола зубочисткой и рассматривал мои книжные полки. Наковырявшись,
Лев Николаевич вытер серу о штаны, задумчиво разломил зубочистку надвое и
бросил обломки в пепельницу.
- Я
смотрю, я у тебя тоже есть, - заметил он.
-
Это муж на ДК железнодорожников недавно купил. За 200 рублей, - сказала я и
засомневалась: - или за 250?
-
Понаставила одних эмигрантов зачем-то… Не нравлюсь я тебе?
-
Да…, - начала было я, но Лев неожиданно спросил:
- А
где твой муж?
- В
другой комнате спит.
-
Интеллигентно, - одобрил он.
-
Жарко просто, - сказала я.
-
Так за что ты меня не любишь? - спросил опять Толстой. Он подошел к стеллажу: -
вот, на самый верх задвинула.
- А
зачем вы Аньку под поезд кинули, – сказала я.
-
Аньку, говоришь, под поезд зачем, - пробормотал Толстой в бороду, - да потому,
что ненавижу ее, блядищу истеричную. Вот почему. Таким, как вы с ней, на
рельсах самое место. Самое место.
-
Зачем ты пришел, Лев? - спросила я. В моем голосе, к моему удивлению,
совершенно не было злости.
Толстой
молча дотянулся до книжки в сереньком переплете, раскрыл на титуле и накалякал
чего-то там маркером. Маркер он тоже взял со стола.
- А
кто тебе больше всех из русских писателей нравится? – спросил вдруг он.
-
Горин, - сказала я отстранённо.
-
М-да, - пожевал в бороде граф. Он захлопнул книжку и положил ее на край стола.
«Анна Каренина, том 1», - прочитала я на форзаце.
-
Ну, а из классиков-то наших? – настаивал он.
-
Шолом Алейхем.
Шагов
я не слышала, поэтому дверь в комнату открылась неожиданно. На пороге стоял
муж. Он диким взглядом смотрел то на меня, то на Толстого.
-
Лорик, ты чего?! – потрясенно спросил он.
-
Заходи, твой кумир явился, - сказала я.
Поколебавшись,
муж прикрыл дверь с той стороны и остался в коридоре, чтоб подслушивать. Но
Толстой вдруг засуетился, засобирался. Не успела я ничего уточнить, как он
здорово уменьшился, расправил крылья и, ни слова не говоря, был таков. «Полетел
себя дочитывать», - подумалось мне.
Я
цапнула со стола книгу и заглянула вовнутрь. «Лоре от Лёвы Т., без надежды, с
печалью невыразимой», - было написано там. Я плюнула три раза, перекрестилась
на «Утоли моя печали», залезла в постель, выключила свет и неожиданно быстро
уснула.
Утром
муж смотрел на меня с непривычным выражением лица. Я бы назвала это крайней
степенью уважения. Я бы даже сказала, что это был пиетет.
-
Тебе, Лорик, к врачу бы сходить, - сказал он, и пугливый мир отпрыгнул на
десять шагов в сторону, - уж не знаю, к наркологу там или психиатру.
-
За каким хреном? – удивилась я. Он выкурил целую парламентскую «сотку», прежде
чем я дождалась от него развития сюжета.
-
Нормальные люди с бабочками о литературе не разговаривают.
-
Иди на хер, - сказала я.
-
Сама иди на хер, - сказал он.
Знаем
мы таких бабочек.
Он,
кстати, и про радугу на воде говорит, что это солярка.
Но
я все же вернулась в свою комнату, взяла со стола первый том «Анны Карениной» и
раскрыла на титуле. Никакого автографа там не оказалось. Но обломки зубочистки
в пепельнице, но длинная седая волосина, выпавшая из книги прямо мне на
ладонь... ни у меня, ни у него таких нигде не растет. Я, конечно, принесла ему
зубочистку и волосину, но он сделал брезгливую морду и сказал, чтобы я выкинула
«эту парашу» в унитаз.
-
Пошел тогда опять на хер, - сказала я.
-
Сама пошла на хер, - сказал он.
И
добавил еще кое-что.
И я
добавила кое-что от себя.
Тут
он добавил нового, но я отбилась и сделала очень классную подачу. Такие мячи не
берутся.
1:0
в мою пользу.
Но,
несмотря на победу, мне было противно. И как-то неспокойно. Вот тогда я и
отправилась к дельфинам, а вернувшись, стала писать Анну Каренину. Она
получилась с моим лицом.
Но
он даже не заметил, что она так похожа на меня.
Он
зашел и сказал, что я достала его своими закидонами прямо-таки насмерть, и что
я давным-давно уже спятила, и он, чтобы не спятить тоже, идет туда, куда я его
отправила.
Но
это, конечно, вранье; ведь его мама живет не на херу. Она обитает совершенно в
другом месте, в городишке за
Он
приедет к маме, она возьмет его на ручки и в сотый раз скажет, что я – бяка и
блядь, которая не годится ему и в подметки, а не то что в жены, и он,
убаюканный, распустит сопли и окончательно ей поверит. И в итоге на хер
отправлюсь я.
Конечно,
мы с ним абсолютно разные люди.
Он
- мужчина, а я - женщина.
До
мамочкиной электрички двадцать минут.
Двадцать
минут, а я в одних трусах.
Жарко.
Я
срываюсь с места и сбиваю непросохшую Анну. Она скользит по полу и падает,
слава Богу, навзничь, и смотрит на меня мокрыми глазами снизу вверх.
-
Уй, сорри, - бормочу я и перепрыгиваю через нее на подлёте к шкафу.
Некогда
мне. Мне сильно некогда.
Я
хватаю первое попавшееся и напяливаю, кажется, задом наперед. Точно, задом
наперед. Переодеваться нет времени. Мое единственное вечернее платье из
зеленого панбархата оказывается с декольтированной спиной. Замечаю, что так
даже интереснее.
Я
бегу вниз по лестнице, теряя тапочки: один остается на четвертом этаже, другой
падает в пролет где-то между третьим и вторым.
Мне
некогда.
Дырдырдыр
лучше, чем балабалабалабала.
Я
скажу ему, что перечитала Толстого и он мне страшно понравился.
Я
бегу всю дорогу, и платье изумрудного панбархата трагично сбивается с левого
плеча. На меня оглядываются.
С
высоты виадука я вижу, что на перроне уже почти совсем пусто. Электричка - та,
что к маме - шипит, набирая полную грудь воздуха.
Я
не успеваю. Я бегу по краю перрона и теперь уже явно не успеваю, но по инерции
все еще продолжаю бежать. Если я остановлюсь, то упаду.
Электричка
трогается и ползет прямо на меня. Я не понимаю, что мне надо сделать шаг назад
и влево, чтобы не попасть под ее зеленую скулу.
Я
вижу растерянное лицо машиниста. Он машет мне руками.
Меня
тянет вперед и вправо.
Кто-то
хватает меня за платье в районе поясницы и я слышу, как трещит мой панбархат.
Но
я больше не падаю на электричку. Я падаю навзничь.
-
Ты чего босиком?! – говорит он, поднимая меня с захарканной платформы. Я вижу
его испуганные глаза совсем близко, - тоже мне, Анна Каренина.
Он
держит меня обеими руками.
Мне
нечем дышать.
-
Пойдем домой, - говорит он.
-
Лев Толстой – мудак, - говорю я шепотом. У меня нет голоса.
-
Мудак, мудак. На вот, куртку накинь, у тебя платье сзади до самой жопы
разодралось.
-
Мудак и говно.
-
Говно, говно. Пошли скорей, тачку поймаем, что ли.